Большой знаток заметил бы, что на самом деле есть еще два саксофона с более низким звуком – бас-саксофон и контрабас-саксофон – и еще два со звуком более высоким, чем сопрано, – споранино и соприльо, а некоторые даже выделяют еще один, более низкий, чем контрабас-саксофон. Он называется туба-саксофон. Но вряд ли вы услышите любой из них.
Смачивая трость, я пытался решить, что сыграть для компании. Конечно, мне хотелось сыграть одну из моих собственных композиций. И я был уверен в том, что все три были довольно сложны хотя бы с математической точки зрения. Сол с этой точки зрения мог оценить мои сочинения. Но что, если мои вещи слишком сложны – так сложны, что вызовут у слушателей отвращение? За всех остальных я сказать не мог, но сам отлично знал, что слушателю мои произведения могли показаться сухими и сложными. Это – если выбирать самые вежливые слова, такие, какими пользовалась Джинни.
Ладно. Значит, здесь не время и не место для оргинальных творений Джонстона. Стоило сыграть что-нибудь легкое, но не какую-нибудь попсу. Я пошарил на полочке своего репертуара и снял с нее мелодию под названием "Первая песня", которую Чарли Хейден по святил своей жене Рут. Этой вещью открывал свой последний концерт Стэн Гетц, и у меня, когда я ее слышу, просто сердце разрывается. Вы подумаете, что пьеса, написанная для тенорового сакса, будет плохо звучать на баритоне, но эта пьеса звучит прекрасно. Я увлекся и вскоре забыл, что меня кто-то слушает. В общем я весь отдался музыке.
Я не брал инструмент в руки несколько недель, я даже забыл о нем. Пальцы плоховато слушались, амбушур был слабоват, дыхание далеким от оптимального. И все же… "Я их сразил", – думал я. Музыкант всегда чувствует, когда у него получается хорошо. Я играл лучше, чем обычно, и понимал это.
Первые три-четыре минуты я представлял себе аккомпанемент. Я словно бы слышал Кении Бэррона, который один подыгрывал Гетцу в тот далекий вечер в Копенгагене. Звук его рояля был тонок, хрупок и отрывист, как свист хлыста.
А потом, совершенно неожиданно, рояль и вправду зазвучал.
Я чуть не скомкал начатую музыкальную фразу и повернулся к оркестровой сцене. Она была пуста.
Где бы ни находился пианист, он был по-настоящему хорош. Очень хорош. Я обшарил зал глазами, но не нашел его, всмотрелся еще более внимательно. К залу примыкало несколько комнат и Ниш, где он мог прятаться. Кроме того, он мог находиться где угодно на корабле, слышать меня и передавать, свой аккомпанемент через акустическую систему. Я решил подумать об этом позже и вернул свое внимание к "Анне".
Звук рояля словно стал необходимой почвой у меня под ногами. Мы как бы немного попереговаривались, а потом пианист отпустил меня в свободный полет. Я и не заметил, как улетел внутрь саксофона через мундштук. Когда Гетц в тот вечер играл эту мелодию, он прощался с жизнью. А теперь я с помощью этой мелодии прощался со своей прошлой жизнью. Одному богу было известно, какую новую жизнь я построю для себя, но прежняя жизнь закончилась раз и навсегда, она была так же недостижима мгновение назад, как за секунду до старта "Шеффилда". Из раструба своей "Анны" я выдул мою стипендию и того преподавателя, который должен был в один прекрасный день явиться и начать меня учить, и свою магистерскую степень, и мой дебют в легендарном "Милквеге-И" в Амстердаме, и открытие меня современным миром серьезной музыки, и признание по всей Солнечной системе, и уважение старшего поколения музыкантов… Я сыграл мой роман с Джинни, и нашу свадьбу, и нашу первую брачную ночь, и наше первое гнездышко, и наше первое дитя, и всех наших детей, и их детство, и отрочество, и зрелость, и их детей, и наши с ней золотые годы, когда мы будем любить и ласкать всех их… Я сыграл о моих покойных родителях, чьи могилы, расположенные так далеко одна от другой, мне уже никогда не суждено увидеть… Я сыграл о Ганимеде, мой родине, так давно потерянной для меня, а теперь – потерянной навсегда, и о тех, кто все еще жил на этой планете… и неслучайно я сыграл нечто вроде кванта богатства и могущества… но эта тема была очень короткой.
Не все у меня получилось – я едва приблизился к цели, – но начало было положено.
Честно говоря, аплодисментов я не слышал. Герб мне про них потом рассказал.
В тот вечер я покинул "Рог изобилия", сбросив с плеч ношу весом в миллион килограммов… и получив предложение играть в ресторане два раза в неделю за скандальный гонорар, чаевые и всю еду, какую пожелаю и смогу съесть. И вдобавок – личные телефонные номера троих релятивистов. Нет – четверых, поскольку Ландон и Джордж Р. жили вместе.
Печально, но я так и не узнал, кто же подыгрывал мне на клавишах. Похоже, этого не знал никто. Источником звука, по всей вероятности, была домашняя миди-система, но сами клавишные, производившие звук, могли стоять в закрытой кабинке где-то в недрах "Рога изобилия" или в отсеке управления – никто не мог мне сказать где. Одно можно было исключить наверняка: пианист не мог находиться в Солнечной системе, поскольку играли мы в реальном времени, без запаздываний. Поэтому я не слишком переживал. У меня было двадцать лет в запасе, чтобы разыскать этого человека.
По дороге к каюте я пытался поблагодарить Герба, объяснить ему, как много он сделал для меня, сам того не зная, но он отмахнулся.
– Думаю, от сегодняшнего вечера всем стало хорошо, – сказал он.
Но когда я стал упираться, он позволил мне пообещать, что по вторникам и пятницам я буду приносить домой пакет с объедками. И может быть, кроме этого – початую бутылку хорошего виски.